Сказки, рассказы

Аркадий Аверченко. Молодняк

Нет ничего бескорыстнее детской дружбы.

 

Мотька, Шаша и я жили на одной улице, и все трое вкусили горькие корни учения. Братски воровали незрелые арбузы на баштанах (поле, засеянное арбузами), братски их пожирали. Купались втроём, избивали мальчишек с соседней улицы втроём, и нас били тоже всех трёх - единодушно и нераздельно.

 

А в шестнадцать лет Шаша поступил в наборщики в типографию. Мотю мать отправила в Харьков в хлебную контору, а я остался непристроенным.

 

С Шашей мы встречались ежедневно, а о Мотьке ходили слухи, что сделался он таким франтом, что не подступись. Мотька постепенно сделался объектом нашей товарищеской гордости.

 

В этот день ко мне ворвался Шаша и, сверкая глазами, сообщил, что видели Мотьку едущим с вокзала.

 

Мы помчались к дому блестящего друга нашего.

 

Мать его встретила нас несколько важно.

 

- Мотя вас принять не может. Он сообщит вам, когда сможет принять. У них в конторе перед праздниками было много работы... Ведь он теперь уже помощник старшего конторщика. Очень на хорошей ноге...

 

Чувствовали мы себя такими забитыми, так униженно жалкими, провинциальными, что хотелось и расплакаться, и умереть.

 

На другое утро Мотькина мать занесла мне записку: «Будьте с Шашей в городском саду к 12 часам. Нам надо немного объясниться и пересмотреть наши отношения. Уважаемый вами Матвей Смелков».

 

Пришли, конечно, первыми. На нас надвигалось что-то сверкающее, пёстрое, до крика элегантное, бряцающее многочисленными брелоками и скрипящее лаком жёлтых ботинок с перламутровыми пуговицами.


Он был одет в коричневый жакет, белый жилет, какие-то сиреневые брючки, а голова увенчивалась сверкающим на солнце цилиндром, с огромным галстуком с таким же огромным бриллиантом. Палка с лошадиной головой обременяла правую аристократическую руку. Левая рука была обтянута перчаткой цвета освежёванного быка. Другая перчатка высовывалась из внешнего кармана жакета так, будто грозила нам своим указательным пальцем: «Вот я вас!.. Отнеситесь только без должного уважения к моему носителю».

 

Когда Мотя приблизился к нам походкой пресыщенного денди, добродушный Шаша вскочил и простёр руки к сиятельному другу:

 

- Мотька! Вот, брат, здорово!..

 

- Здравствуйте, здравствуйте, господа, - солидно кивнул головой Мотька и, пожав наши руки, опустился на скамейку... - Мы уже взрослые. Я уже теперь Матвей Семёныч - так меня и на службе зовут, а сам бухгалтер за ручку здоровается. Вообще, мне бы хотелось пересмотреть в корне наши отношения. Вот что, господа... Мы с вами уже не маленькие и вообще... детство это одно, а когда молодые люди, так совсем другое. У меня есть известное положение. Вы сами понимаете, что мы уже друг другу не пара... и... тут, конечно, обижаться нечего - один достиг, другой не достиг, но, впрочем, если хотите, мы будем изредка встречаться около железнодорожной будки, когда я буду делать прогулку, - всё равно там публики нет, и мы будем как свои. Но, конечно, без особой фамильярности - я этого не люблю. Я, конечно, вхожу в ваше положение - вы меня любите, вам даже, может быть, обидно, я со своей стороны если могу быть чем-нибудь полезен...

 

В этом месте Матвей Семёнович взглянул на свои золотые часы:

 

- О-ля-ля! Как я заболтался... Желаю здравствовать!

 

В этот день мы с Шашей, заброшенные, будничные, лёжа на молодой травке железнодорожной насыпи, в последний раз плакали.

 

Это были последние слёзы детства.

 

И чего мы плакали? Что хоронили? Мотька был напыщенный дурак, жалкий третьестепенный писец в конторе, одетый, как попугай. Он теперь кажется мне смехотворным и ничтожным, как червяк без сердца и мозга, - почему же мы так убивались, потеряв Мотьку?